Герман Фейн (Андреев)
«Заметки о традициях русского либерализма»

К спорам об исторических судьбах России

I

Герман Фейн

В спорах, где участники обсуждают гуманитарные проблемы и оперируют терминами из обществоведческого вокабуляра, характерна ситуация, при которой каждый из спорящих ведет свою линию, игнорируя систему доводов оппонента. Причина тому не неумение слушать, но — что гораздо существеннее — кардинальное различие постулатов спорящих.

Человеческому сознанию свойственно выбирать из обилия фактов бытия те, которые удобно ложатся на сформированные понятия, представления, суждения, личный жизненный опыт. А действительность может подкинуть факты, подтверждающие любой тезис и любой контртезис.

Такие возможности предоставляет и многообразнейшая, сложнейшая и многоцветная история России. И вполне естественно, что историк или публицист делает вытяжку, выстраивает факты в соответствии со сложившимися у него впечатлениями о тенденциях русской истории.

Утверждение, что история России всегда определялась и определяется комплексом Ивана Грозного, может быть доказано столь же ловко, как и противоположное: манера управления страной, свойственная Ивану Грозному, — досадное недоразумение, не выразившее ни существа русской истории, ни характера русского человека. Можно черпать пригоршни фактов, чтобы «лить воду на мельницу» и той, и другой концепции. И в обоих случаях никак нельзя говорить о манипуляции фактами истории: история сама так собой манипулирует, что переплюнуть ее в этом отношении невозможно одному человеку. Историк, свободный или высвободившийся от веры в какую-либо единственно правильную историческую концепцию, не должен был бы впадать в истерику при знакомстве с неприемлемой для него картиной истории России, нарисованной коллегой. Следовало бы признать запрещенным прием, столь часто используемый носителями «единственно правильной научной теории»: обвинение оппонента в служении то ли шкурным целям, то ли враждебным разведкам. […]

Настаивание на истинности лишь своего знания и своего понимания вытекает обычно из веры в существование некоей объективной истины. Разумеется, такая истина существует, только знать ее не дано ни одному человеку в отдельности и ни одной группе людей. В сущности, объективная истина — это Бог, не дано нам знать Бога и не дано нам знать то, что знает Он. Объективное знание слагается из миллиардов правд. На уровне бытовых и сиюминутных — как правило, эмоционально взвинченных — споров каждый человек, естественно, верит, что он, только он прав, а все остальные или подлецы, или жулики, или дураки. В науке же (здесь имеется в виду так называемая гуманитарная наука) без признания множественности истин можно прийти лишь к вселенскому мордобою, но не к цели — движению в направлении объективной истины.

Автор не оговорился, кажется, употребив понятия «движение к цели» и «цель» как синонимы. В гуманитарной науке цель и есть безостановочное движение к ней в полном сознании того, что к самой истине ты не придешь, однако без твоего вклада в искания не будет и движения, так же как в том случае, если ты помешаешь кому-то другому раскрыть себя как носителя определенной, субъективной истины, ты становишься поперек пути, по которому человечество движется к познанию полной картины бытия. […] Исторические системы Георга Гегеля, Карла Маркса, Арнольда Тойнби имеют такое же право на существование, как и системы, их опровергающие. Они не имеют лишь права на то, на что особенно претендуют: на абсолютность, единственность, универсальность.

Историк Василий Ключевский вообще утверждал, что «закономерность исторических явлений обратно пропорциональна их духовности». Вероятно, утверждая это, Ключевский не столько отрицал наличие самой исторической закономерности, сколько высказывал соображение о людях, духовно ограниченных горизонтами своих представлений, своих постулатов и настаивающих на единственности и абсолютности этих своих представлений. Не случайно Ключевский считал лучшими историками России ее писателей — Пушкина, Тургенева, Толстого: «Желал бы я видеть смельчака-историка… который решился бы обойтись без Тургенева, Достоевского и т. д. не в главе о литературе, а в отделе об общественных типах», — писал он в письме к юристу Анатолиию Кони.

Читая художественные описания исторической эпохи, мы почему-то не обвиняем писателя в непонимании истории, если он изображает нечто расходящееся с нашими представлениями об этой эпохе, а говорим: он так видел, — и ценим его как раз за субъективность, естественно шарахаясь от партийной объективности писателя социалистического реализма. Следовало бы и к историку относиться так же, сознавая ценность его субъективных наблюдений, — разумеется, с презумпцией его честного обращения с фактами.

Когда в сегодняшней полемике об исторических судьбах России одна партия утверждает, что вся история России — история народа-богоносца, нашедшего органичные ему формы религии и государственности, а другая партия (которую первая называет русофобами) видит в истории России лишь рабство и жестокость, каждая из них правильно описывает одну или другую ногу слона, но не всего слона.

Естественно, что «русофобы» могут заподозрить «русофилов» в равнодушии к страданиям простого русского человека, прикрытом любовью к России вообще. Но так же естественно изобличить «русофобов» в большем или меньшем безразличии к России, которая и доброго-то слова не стоит.

Думается, от всех этих взаимных подозрений следует отказаться, согласившись с тем, что историк, рисуя свою историю России, не выдумывает ее, а выстраивает факты в соответствии с образом ее, накладываемым на его, историка, жизненный опыт, на его мировоззрение, на его восприятие сегодняшнего дня России.

II

Излагаемые в этой статье соображения о путях развития России ни в коем случае не претендуют на системность или тем более универсальность. Автор лишь настаивает на том, что он фактов не выдумывает, что он искренен и не намерен «лить воду на мельницу классового врага».

На территории бывшей России возникло тоталитарное государство — СССР. Но Россия — существует. Если бы она не существовала, вряд ли стоило бы огород городить и спорить о могильщиках, похоронивших дорогое существо. А огород городить стоит: как верно сказал литературный критик Виссарион Белинский, мы вопрошаем историю, чтобы выискать в ней пророчество будущего.

Если согласиться с тем, что в СССР установлена тоталитарная система и что тоталитаризм в любой его форме не может быть благом ни для нации вообще, ни для ее отдельного представителя, то естественно стремление понять, что такое тоталитаризм, каковы причины его возникновения и насколько неизбежно было его торжество в России.

Тотальные отношения существуют между человеком и каким-либо явлением или другим человеком не только в тоталитарном государстве. В сущности, каждый человек всегда или в каких-нибудь ситуациях ставит себя в отношение тотального подчинения чему-либо или кому-либо. Тотальное подчинение, согласно Эриху Фромму, возникает из сознания малоценности своей личности в сравнении с великоценностью другой личности, группы личностей или какого-нибудь (часто мифологизированного) явления. Таким явлением может быть семья, искусство, наука, государство, партия, нация. Человек, придя к выводу, что его личность, с заложенной в ней потребностью свободы суждения и свободы действия, менее ценна, чем нечто иное, более ценное (более мудрое, более нравственное, более истинное, более сильное и т. п.), отдает себя на служение, а подчас и в жертву этому более ценному, назовем его тотальным объектом. Всю свою жизнь человек чему-то или кому-то служит. Даже если он служит своим похотям, он тем самым отдает им в жертву свою личность, свою свободу. Так что нет и не может быть абсолютной свободы. Отстаивание истинности лишь своего тотального объекта — источник человеческих конфликтов, трагедий.

Исходя из такого представления о свободе и зависимости, можно разделить типы государства на тоталитарные и нетоталитарные. Нетоталитарное государство основано на признании множественности тотальных объектов и задачу свою видит в смягчении остроты конфликтов между людьми, ориентированными на различные тотальные объекты, в установлении максимально возможной гармонии интересов. В нетоталитарном государстве человеку предоставлены широкие возможности выбора несвободы, оно гарантирует плюрализм отказа от свободы. Тоталитарное же государство в целях установления порядка и смягчения конфликтов из-за множественности тотальных объектов создает один-единственный легальный тотальный объект, объявляя все остальные подлежащими развенчанию, служителей их — уничтожению или «перевоспитанию». Тоталитарное государство разрешает поклонение лишь одному кумиру, в пользу которого человек должен отказаться от своей свободы. Этот кумир объявляется единственно великоценным, все остальные — малоценными. Таким образом, в тоталитарном государстве уничтожена свобода отказа от несвободы. Гражданин такого государства, согласившись с навязываемой ему абсолютностью одного из многих кумиров, перестает быть человеком в полном смысле этого слова и становится орудием в руках манипуляторов тоталитарными мифологизированными объектами, лишаясь права выбора несвободы для себя, выбора тотального объекта, которому он хочет служить и именно в такой форме и в такой степени.

Любая государственная форма несет в себе опасность искушения тоталитаризмом для руководителей страны. Всегда было два типа вождей — такие, которые считали, что тоталитарное государство легче в управлении, и такие, которые предпочитали нетоталитарную форму руководства. Сомнительно, чтобы государственная форма тут играла решающую роль. Тоталитарно и нетоталитарно могут править и наследственный монарх и избранный канцлер или президент. Сомнительно также, чтобы тоталитарные или нетоталитарные государства были органичны каким-нибудь народам: утверждение, что русские (или китайцы) любят рабство, столь же несообразно, как и вера в то, что англичане или французы гарантированы от тоталитаризма. Не так-то легко и доказать, что определенные экономические системы с неизбежностью вызывают тоталитаризм или, наоборот, полностью его исключают, хотя право распоряжаться всем богатством страны, сосредоточенное в руках или одного человека, или одной партии, или одной религии, почти стопроцентно ведет к тоталитаризму. И уже совсем неверным кажется учение об извечном прогрессе от несвободы к свободе, от тоталитарных форм к нетоталитарным.

Все эти соображения и определяют подход автора предлагаемых заметок к истории России. Он полагает, что критерий оценки истории страны в целом или отдельных ее периодов — это уровень свободы личности (ее права на выбор несвободы), а также уровень народного благосостояния (все же, помимо принуждения властей, существует принуждение бедности, когда человек начинает служить даже чуждому ему тотальному объекту просто для того, чтобы физически выжить). Весьма существенно также, какова цена человеческой жизни, ибо о какой гарантии свободы и благосостояния может идти речь в государстве, в котором лишение человека жизни или здоровья по приговору государственной власти узаконено или предполагается естественным!

И вот, под таким углом зрения раздумывая над страницами истории, приходишь к выводам, опровергающим, кажется, всякие крупноблочные исторические построения.

Киевский князь св. Владимир, приняв христианство, осуществлял в прямом смысле заповедь «не убий!»: он запретил казнить даже татей, разбойников, а Иван Грозный через шестьсот и Сталин через тысячу лет казнили вообще невинных людей, руководствуясь соображениями о благе государства. О каком прогрессе истории можно говорить, если князь, правивший в X веке, был гуманно развитее, чем владыки XVI и XX веков?

Дочь Петра I Елизавета (1709-1761) отменила в России смертную казнь более двухсот лет тому назад, а французские парламентарии сегодня, во второй половине XX века дискутируют о том, следует ли отправить гильотину в музей, и многие из них склоняются к тому, что все же не следует. Можно ли говорить о врожденном варварстве русских и гуманности европейцев как чуть ли не о неопровержимом законе исторического развития?

История Европы свидетельствует, что борьба против притязаний государства и прочих общностей (национальных, религиозных) на права личности была характерна для всех стран этого континента и шла с переменным успехом: когда гуманизм, персонализм брал верх в сознании и юридических порядках одних стран, он терпел жестокие поражения в других. Иногда же цена человеческой личности одновременно падала на востоке и западе Европы. В ночь с 23 на 24 августа 1572 года в Париже было зарезано около тридцати тысяч его жителей, исповедовавших неугодную власти религию («Варфоломеевская ночь»). И сделала это не шайка разбойников, а французская армия по приказу Екатерины Медичи, правительницы страны. И западный мир не только не осудил это преступление, но и в лице своего духовного владыки папы Римского воздал хвалу убийцам. В это же время в «дикой Московии» полубезумный царь Иван Грозный нападает на русский город Новгород и вырезает его население: в течение 6 недель ежедневно, как сообщают исторические источники, гибло по нескольку сот человек. Но пастырь Русской православной церкви митрополит Филипп публично, перед всем народом, в Успенском соборе обличил преступника, за что и был задушен его клевретами.

Проходит три века, и 6 апреля 1857 года на парижской площади происходит «спектакль» публичной казни. Разодетая публика с детьми наслаждается захватывающим зрелищем, а в толпе зрителей — русский путешественник Лев Толстой. В тот же день он записывает у себя в дневнике: «…поехал смотреть экзекуцию. Толстая здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом — смерть, что за бессмыслица». Сравнение не в пользу западной части Европы: русское представление о человеке, его ценности, о Боге, о праве государства на убийство человека явно перегнало представление европейское: в России не только публичных, но и вообще никаких смертных казней в это время нет. […]

И как бы хотелось сделать вывод маслом по сердцу русских патриотов: вот-де какая Россия была гуманная страна в сравнении с варварским Западом. Но неутешительную картину дают факты русской истории, русской литературы. Толстой, Тургенев, Достоевский свидетельствуют об истязаниях крестьян и солдат, о затравленном по приказанию русского генерала ребенке. А голоса противников насилия, защитников достоинства и свободы человеческой личности слышны были и из Западной Европы.

Много еще фактов можно привести из истории, которые настойчиво толкают к мысли: не было истории варварской, тоталитарной России и свободной, гуманной, демократической Западной Европы, а была одна нераздельная история европейского континента, в странах которого на протяжении по крайней мере последней тысячи лет шла борьба двух тенденций — тоталитарной и либеральной. Первая определялась отношением к человеку как частице, элементу, «колесику и винтику» государственного, хозяйственного, национального, конфессионального механизма; вторая выдвигала человека на первое место, а всякие общности — на второе, как бы почтительно представители этой тенденции ни относились к некоторым из этих общностей. Государственники отдавали человека в жертву субботе, а либералы настаивали: «Суббота для человека, а не человек для субботы».

Сравнивая историю Западной Европы с историей России с точки зрения развития этих двух тенденций, трудно согласиться как с крайними западниками, так и с крайними славянофилами. И те, и другие отделяли Россию от Европы. Первые говорили: надо взять у Запада его формы жизни, ибо наши, русские, никуда не годятся. Славянофилы же говорили (и говорят): не нужны нам западные формы, у России «собственная стать». Хотя то, что «у России собственная стать», — бесспорно, но собственная стать есть и у Англии, и у Норвегии, и у Швейцарии (что, однако, не мешает нашим славянофилам валить в кучу все эти страны, называя их общим словом «Запад»). Россия имела своеобразную историю, отличавшуюся от истории, скажем, Англии, но и история Франции серьезнейшим образом отличалась от истории Германии и Швеции. Средневековое варварство в 30-40-е годы XX века торжествовало не только на востоке Европы, но в самом ее центре, в стране, которая может справедливо похвастаться Иммануилом Кантом и Альбертом Швейцером. И произвести его из немецкого духа так же легко и так же трудно, как советское массовое уничтожение людей в тех же годах — из русского духа.

Большевизм — плод развития европейских идей на почве европейской страны России, и Николай Бердяев так же принадлежит Европе, как Карл Ясперс, а в персоналистических понятиях современного западноевропейского человека мы обнаруживаем элементы, которые развивались в русской общественной мысли, может быть, с самого X века. Марксистско-ленинское тоталитарное учение — в такой же степени европейское, как и изобретенные Сергеем Нечаевым и Михаилом Бакуниным, типично русскими людьми, и подхваченные левыми радикалами Андреасом Баадером и Ульрикой Майнхоф, типичными немцами, идеи уничтожения индивидуализма во имя общенародных задач; в то время как кантовский категорический императив и отказ героя русского романа войти в светлое царство гармонии за счет слезинки хотя бы одного ребенка тоже вышли из одного географического и культурно-религиозного источника — Европы. Такая общность западноевропейской и русской истории — явления не только последних двух веков, но всего тысячелетия со времен принятия Русью православия, хотя и пришедшего через Восточную Римскую империю, но имеющего тот же, общий с верой Западной Европы источник — учение Христа.

О соотношении России и Западной Европы следовало бы говорить, исходя именно из общности религии, а не из позитивистских соображений, столь сильно повлиявших, например, на концепцию Николая Данилевского. Христианство с его утверждением свободы личности как величайшего дара Божия определяло развитие и русского, и европейского сознаний: борьба за примат личностного над государственным началом, вообще над социумом, шла между христианским мышлением, с одной стороны, и русской и европейской властью, с другой. Подчиняли себе личность христианские властители, не воспринявшие христианство как религию свободы, и европейские атеисты, для которых не Бог, а политизированный человек — последняя нравственная инстанция.

Христианская культура как в ее внешних формах, так и в сущностном содержании начиная с X века одинаково игнорировалась и одинаково проявлялась и в Западной Европе, и на Руси. Да и российская государственность имеет европейский источник — она создавалась норманнами, варягами, причем сразу же имела целью защиту Европы от Азии, от половцев и печенегов, а позже — от татаро-монголов. (Кстати, не нужно обижаться на норманнскую теорию происхождения русской государственности: норманнов, «варягов», звало к себе и население нынешней Англии — был приглашен на правление датский вождь Кнут Великий, и король французов Лотар.)

Владимир Соловьев пишет, что с конца XIV века татар «пересиливает Европа в лице России». Василий Ключевский называет Русь восточным берегом Европы, за которым простирается Азия. Русь была не просто, так сказать, военным бастионом Запада, она была и районом его культуры со всеми ее плюсами и минусами. Русский историк Михаил Погодин говорит, что русское и европейское просвещение являются необходимыми частями одного целого. Уже двор св. Владимира, а затем и Киев во время правления Ярослава Мудрого (ок. 978—1054) были типично европейскими. При княжеском дворе Владимира говорили на западноевропейских языках, читали европейские книги. Посетивший в XV веке Новгород ректор Краковского университета, сравнивая Рим с Новгородом, отдает предпочтение последнему. Но дело не во внешнем блеске. Западноевропейские короли брали себе в жены русских княжон не только по политическим соображениям: русские женщины соответствовали западноевропейским представлениям об обаянии, образовании, интеллекте, — одна из дочерей Ярослава Мудрого Елизавета (1025—1066/1067) была замужем за королем Норвегии Харальдом III Суровым (ок. 1015—1066), другая — Анна (1032/1036-1075/1089) — за Генрихом I Французским (1008—1060), а внучка Ярослава Евпраксия (1069/1071–1109) была женой германского императора Генриха IV (1054—1105). И, наоборот, когда Россией правила немка Екатерина II Великая (1729—1796), мало кому в голову приходило видеть в «матушке» что-то совсем чужеродное, и она вошла в историю России как типично русская правительница. Чем более одерживали в России верх общеевропейские представления, тем лучше жилось русским как в духовном, так и в материальном смысле. Еще князь Василий Голицын звал Германию и Венецию к союзу, и он же первым из русских правителей выдвинул идею освобождения крестьян с землей за 200 лет до крестьянской реформы. При нем Россия процветала, и нет оснований смеяться над ним из-за его военных неудач: благо народа не в военных победах. Вообще в XVII веке в России мысли о благе личности высказывались весьма часто и репрезентативно. Крупнейший европейский дипломат Афанасий Ордин-Нащокин выступал с призывом гуманно относиться к гражданам захватываемых территорий; боярин Фёдор Ртищев выдвинул идеи помощи раненым, которые оформились лишь через два века в деятельности основателя Красного Креста Анри Дюнана. Разумеется, в том же XVII веке можно найти в истории России множество примеров обскурантизма, жестокости, даже зверства, но таких примеров не меньше и в истории другой части Европы, ибо христианство, распространявшееся в качестве государственной религии по всей Европе, лежало лишь на поверхности сознания и никогда не определяло ни повседневного, ни политического ее быта.

Однако если обратиться к «русскому духу», выражаемому в произведениях русской литературы и искусства, то идеи гуманизма, человечности господствуют в них не в меньшей, а может быть, в большей степени, чем в произведениях западноевропейских. Русскому эпосу, например, и русской летописи менее, чем германскому и французскому, свойственно прославление культа силы. Летописец, описывавший бой тмутараканского князя Мстислава Храброго с касожским (черкесским) князем Редедей, исходит из европейских представлений о герое: русский боец прославляется не за голую силу, а за ум, веру, смекалку. А «Слово о полку Игореве» дает поразительный для европейской средневековой литературы тип мышления: автор осуждает государственников, заботившихся о престиже земли, но пренебрегших судьбами простых людей.

Множество исторических случайностей приводило к тому, что мышление на высоком литературно-художественном уровне не влияло на жизнь русских людей столь непосредственно, как на жизнь западноевропейского человека: между мыслью и жизненной, политической практикой примерно до середины XIX века в России была бóльшая пропасть, чем в Западной Европе. Однако русская персоналистическая идея была так сильна, что не только русский Виссарион Белинский верил в то, что Россия в XX веке будет стоять во главе гуманистической Европы, но и немецкий философ-идеалист Фридрих Шеллинг, писавший в 1848 году Владимиру Одоевскому: «Странна Ваша Россия. Невозможно определить ее предназначение и ее путь, но она определена для чего-то великого». […]

К сожалению, Европа открыла Россию лишь одновременно с открытием Америки, но все же в XIX и XX веках многие западноевропейские умы могли присоединиться к мысли философа Франца фон Баадера, что «из России можно ожидать развития всемирного христианства». Историческая реальность России не давала слишком богатого материала для столь лестных надежд, но русская мысль, воплощенная в русской религиозной, художественной и философской литературе, такие надежды подтверждала. Таким образом, возникает целая цепь фактов, вытянув которую, можно увидеть в России те начала европейского христианского гуманизма, которые никак не ложатся в схему «комплекса Ивана Грозного» или в схему «страна рабов, страна господ».

Вместе с тем, весьма даже возможно, выстраивая по своему усмотрению факты, изобразить некоторые страны Западной Европы примерами жестокости, варварства, фарисейства, подавления прав личности во имя государства.

И победи в Англии не либерализм, а тоталитаризм, твердо верящие в детерминизм истории публицисты вывели бы этот английский тоталитаризм хотя бы из комплекса Генриха VIII.

Генрих VIII (1491–1547) правил Англией с 1509 по 1547 год в те же приблизительно годы, что Иван IV Грозный (1530-1584) на Руси с 1547 по 1584 год. Англичане называют время его правления «царством крови». Кровь лилась по улицам, площадям и мостам Лондона столь же щедро, как в то же время по белокаменной Москве, а на мостах через Темзу король приказал выставлять на палках головы своих казненных врагов. Как при Генрихе VIII , так и при его преемниках Якове II Стюарте (1633–1701) и Карле II (1630–1685) цена жизни англичанина была ничтожно низка: смертная казнь полагалась за кражу вещи дороже 13,5 пенсов (упоминается в книге «Английский бродяга», 1665). Инакомыслие и инаковерие преследовались варварскими методами. Многих пуритан (английских протестантов) отправляли в изгнание; Грина и Лейтеса за памфлеты против короля приковали к позорному столбу и отрезали уши. Так что не только русских раскольников жгли и пытали на дыбе, не только у них отрезали уши и языки. Великий английский сатирик Джонатан Свифт буквально был оплеван согражданами, верными морально-политическому единству. Положение английского крестьянина в то время было гораздо худшим, чем положение крестьянина русского. Разорившийся английский крестьянин не имел права даже просить милостыню: за противозаконное попрошайничество его забивали в колодки, секли бичами, клеймили железом, а если он и после этого упорно клянчил, его могли сослать на каторгу в колонии. И точно так же, как в далекой Московии, эти художества оправдывались божественностью происхождения королевской власти, на котором особенно настаивал король Яков II Стюарт. При этом Церковь не проявляла особенной самостоятельности: она была верной опорой трона, а не защитницей бедняков. Так что очень легко бы задним числом объяснить неизбежность торжества тоталитаризма в Англии. […]

Гораздо убедительнее были бы те англофилы, которые напомнили бы, что, наряду с Генрихом, Яковом, Кромвелем, были в Англии и социалист-утопист Джерард Уинстэнли, и поэт и драматург Вильям Шекспир с его концепцией свободной личности. В том-то и дело, что вся новая и новейшая история Англии так же, как и история другой европейской страны — России, определялась этой борьбой между господствующими тоталитарными тенденциями и свободолюбивой индивидуалистической мыслью. И не было роковой неизбежности поражения либерализма в России и победы его в той же Англии.

Здесь приведен пример Англии как страны будто бы исключительно либеральных традиций. А как быть с Германией? Что предопределяла история Германии, что с необходимостью вытекает из немецкого характера — нацистский тоталитаризм или одна из самых свободных и социально справедливых стран в мире — Федеративная Республика Германии?

Отношение к государству как к своей вотчине было весьма характерно для русских князей и многих русских царей. Однако «L’etat c’est moi! (Государство - это я!)» сказал не русский царь, хотя, ежели бы они могли по-французски, то так бы и сказали и Иван Грозный и Петр I. […] Во Франции во времена правления Людовиков XIV и XV у местных властей хранились так называемые конверты, в которых лежали бланки смертных приговоров без указания имени осужденного — имя вписывали жандармы. Чем не предпосылка тоталитаризма?

Вот так можно описать историю европейских либеральных стран, ныне справедливо гордящихся своими законами, гарантирующими свободу личности, защищающими ее от тоталитарных покушений государственной власти.

А у той страны, которую ныне принято — и опять-таки справедливо — считать хрестоматийным образцом современного тоталитарного государства, в историческом прошлом были страницы, выгодно отличающие ее от других стран Европы.

Первый свод русских законов, «Русская правда», не знал не только смертной казни, но и телесных наказаний. То, за что, скажем, в Византии полагалось три удара плетью, на Руси наказывалось тремя гривнами. И всюду, где в западноевропейских законах телесные наказания, в «Русской правде» — вира, денежный штраф. Киевский князь Владимир Мономах (1053—1125) поучал своих детей не убивать ни правого, ни виноватого. В «Законе судном» было указано, что, если хозяин изувечит раба или холопа, те автоматически становятся свободными. Вообще до Петра I русский крестьянин был свободнее западноевропейского. Соотношение это изменилось в пользу западноевропейского крестьянина лишь в XVIII веке. Однако уже в середине XIX века, после великих реформ, судопроизводство, один из важнейших показателей степени защищенности человека от государства, стало в России лучшим, наиболее надежно из всех европейских стран охраняющим права личности. Сравнение дела Дрейфуса (1894) во Франции и дела Бейлиса (1913) в России говорит не в пользу французского судопроизводства: русский суд показал себя гораздо более независимым и справедливым.

В глубь истории уходит и русская политическая демократия: Новгород, Псков и Вятка были наиболее демократическими государствами Европы целых три века — с начала XII до конца XV.

Таким образом, в истории всех европейских стран, в том числе и России, были заложены зерна, из которых могли произрасти различные общественные системы и разные системы мышления. Никакого детерминизма в истории нет, всякие учения о закономерностях истории — это ухищрения ловких умов, выстраивающих свои концепции путем игнорирования одних фактов и манипуляции другими (как правило, непреднамеренно). Развитие истории, по мысли Льва Толстого, фатально, фатально в том смысле, что оно определяется Божественным замыслом, а людям лишь кажется, что они этот замысел разгадали. История народа необычайно пестра, она создается миллионами желаний, страстей, неисчислимым количеством случайностей, каждая из которых вызывает непредсказуемые последствия, а те, в свою очередь, — новые и новые, как понятные человеческому разуму, так и недоступные для него результаты.

И каждый историк видит в прошлом что-то свое.

Обращаясь к истории России, автор этих заметок полагает, что, при всем многообразии явлений, характеров, идей, настроений, можно в ней выделить (весьма грубо и приблизительно) две тенденции: тенденцию тоталитарную в ее двух выражениях — сверху со стороны власти и снизу со стороны тех, кто власть эту хотел уничтожить, — и тенденцию либеральную, стремившуюся к осуществлению двух задач — свободы личности и единства нации.

III

В Киевской Руси, а также в Пскове и Вятке до нашествия степных кочевников княжеская власть состояла на службе призвавшего ее населения. Оно выбирало князя, а он знал, что может быть изгнанным, если не угодит тем, кто его пригласил.

Первые зернышки тоталитарного отношения власти к подданным упали на русскую землю тогда, когда русские люди начали уходить из степного юго-запада в лесистый северо-восток. Князья приходили первыми на землю, объявляли ее своей, и теперь уже они приглашали на землю крестьян и служилых людей. «Моя земля», «мой порядок», «мой город» — стало слышаться в княжеских речах. Русский человек начинает терять чувство национального единства, ответственности за землю, передоверив ее князьям. Когда же пришли татаро-монголы и рязанцы попросили помощи у соседних русских княжеств, тогда и проявилась вся катастрофичность такой ситуации: один удельный князь не считал себя обязанным прийти на помощь другому уделу, и стали русские князья «холопами вольного царя», ордынского хана. Ордынские ханы стали назначать на русские княжества таких князей, которые выбивали из своих подданных с наибольшим успехом дань. Начался процесс отчуждения народа от власти, русский человек начал видеть в князе что-то чуждое, чему надо сопротивляться, с чем никак нельзя идентифицировать свои жизненные задачи. Ключевский пишет: «…удельный порядок был причиной упадка земского сознания и нравственного гражданского чувства в князьях, как и в обществе, гасил мысль о единстве и цельности Русской земли, об общем народном благе». Русский человек стал не хозяином своей земли, а подданным в уделе. Первый из персоналистов, чье слово дошло до нас, — автор «Слова о полку Игореве» — осознал эту беду: где интересы удела, княжества ставились выше интереса «ратая», там исчезало то, что теперь бы назвали мы солидарностью. На место истинной солидарности, суть которой в соединении отдельных людей для осуществления общего национального интереса, пришло мнимое единство, единство подданных, скрепленное властью одного хозяина, властью государства. Московское государство, возникшее в XIV-XV веках, было государством тягловым, в котором сословия отличались не правами своими, а повинностями в пользу государства: каждый должен был или защищать государство («бояре и слуги вольные»), или кормить тех, кто защищал это государство. И в сознании русского человека укреплялось убеждение, что он обязан всем государству, а государство ему не обязано ничем.

С уничтожением удельного правления при Иване III (1440—1505) отношение к государству хозяина русской земли, именуемого теперь Государем Всея Руси, не изменилось. Он по-прежнему считает страну своей вотчиной, при этом лишив и без того весьма ущербных прав последнюю группу людей, имевших не только обязанности, но и права перед государством, — бояр. Отсюда в опричнине Ивана Грозного видится не изобретение изувера, а доведенное до кошмарных размеров представление о государстве как хозяйстве властителя. Опричнина, в противоположность мнению многих советских историков, в сущности, никаких государственных задач не выполняла, а выполняла задачи шкурные — защиту жизни и интересов хозяина. Задушив руками Малюты Скуратова митрополита Филиппа, Иван IV надолго запугал тех, кто хотел бы видеть в Государе если и не народного избранника, то хотя бы народного болельщика.

Смутное время стало расплатой, естественным следствием того, что творилось на Руси в предшествующие четыре века: оборвалась «законная династия» — распалось государство. Обнажилось безразличие русского человека к государству, которое он не научился считать своим. Русь в 1610 – 1612 годах — ничейная, безгосударственная земля: в Новгороде шведы, в Москве и Смоленске поляки, а сами русские убивают, грабят, берут все, что плохо лежит. Мерзость запустения — иначе не определишь того, что представляла собой Русь в те годы.

И вот тогда-то оказалось, что есть нечто неподвластное ходу политического развития, неподвластное намерениям хозяев страны, — это мистическое чувство национальной ответственности у великого народа: общий Собор «всех городов и всяких чинов людей всего Российского Царствия» избирает царя — Михаила Романова (1596—1645). Нация была спасена не волей одного властителя, а соборно выраженной волей народа.

Вот бы и начать новой династии править с учетом этого величайшего события в истории Руси, править как избранники народа, а не как «хозяева земли русской». Но традиции Новгородского веча, Земского Собора 1613 года, к сожалению, не получили своего развития — продолжалась традиция вотчинного владения страной, и доразвивалась она до нового смутного времени — до «окаянных дней», как назвал Иван Бунин эпоху, начавшуюся в 1917 году.

В XVII веке, особенно при царе Алексее Михайловиче (1629-1676), появились русские либеральные умы; Алексей Михайлович готовил реформы, не давя человека, стремясь как-то уравновесить интересы государства и интересы личности, но все это и без того нерешительное движение в направлении координации государственных и личностных целей было надолго остановлено Петром I, на котором лежит огромная ответственность за установление в России представления о человеке как «колесике и винтике» государственного механизма.

Славянофилы были безусловно правы в своем отрицательном отношении к личности Петра, хотя, как кажется, не видели его главного греха. Не в том вина Петра перед Россией, что он хотел ускорить развитие ее промышленности, ее культуры, что «прорубил окно в Европу» (ведь он открыл окно из дома, который и так-то находился в Европе, был ее составной частью, но по ряду исторических причин начал разваливаться и выглядеть хуже других европейских домов), а в том, что он начал отстраивать государственное здание, укреплять и украшать его, пренебрегая интересами жителей этого здания. «Петербург прекрасен, да жить-то в нем простому человеку невозможно», — таков вывод из пушкинского «Медного всадника», и в этом суть реформ Петра. Вряд ли верна точка зрения, что-де Петр I строил европейское государство русскими варварскими методами. Петр-то вывез из Западной Европы не только чертежи кораблей и технологию фортификации, он вывез из Западной Европы и ее государственность, именно ее представления о том, что «Государство — это я», властитель, король, царь. Где это мог Петр, даже если бы он захотел (а он и не хотел), позаимствовать в Западной Европе примеры демократического, гуманистического правления? У Людовика XIV во Франции, который, отменив, например, Нантский эдикт, стал закрывать протестантские церкви, ставить на постой в гугенотские дворы солдат, запретив при этом гугенотам эмигрировать, ловя беглецов на границе и вешая? У Людовика XIV, который построил роскошнейший и дорогостоящий Версаль, обобрав для получения средств на это строительство и без того не богатого французского мужика? У английских королей, которые делали все возможное, чтобы предотвратить и «Хабеас корпус акт» и «Билль о правах»? У Бранденбургского курфюрста Фридриха-Вильгельма I, который создал свое блистательное государство, подавив минимальнейшую свободу мнений даже у своих чиновников?

Не варварскими средствами боролся Пётр против варварства, а средствами западноевропейскими строил восточноевропейское государство. Был бы он русским «варваром», не совершил бы он преступления против русских традиций — не разогнал бы патриаршество, не превратил бы церковное управление в элемент бюрократической, чисто западной министерской системы, а вспомнил бы о русской церковно-государственной симфонии, вспомнил бы о соборах XVII века.

Петра, как и любого западного политика того времени (только ли того?), нравственные проблемы совершенно не беспокоили, они не включались в его систему государственного мышления. И на Западе он усваивал приемы создания государственных хозяйств, системы бюрократизации, а также способы тонких (и не очень тонких) ублажений плоти. Настроить заводы, города, завести школы, училища, газету — и приказать «в письменных делах на имя государя» заменить слово холоп на слово раб (указ от 10 марта 1702 года), — в этом сочетании и была попытка решить политическую квадратуру круга: соединить просвещение, научно-техническую революцию с рабством. Просвещение решалось Петром не как задача нравственная. Школа нужна была ему лишь как преддверие казармы или ступень к подготовке технического персонала империи, газета — как орган информации о государевых указах и развлечениях, на заводах производились орудия, способствующие еще большему укреплению государственной мощи и закрепощению людей. Да и сами заводы стали уже при Петре исправительными заведениями: на них, между прочим, ссылались «виновные бабы и девки». Для удобства использования холопов как рабов Петр ликвидировал существовавшее до него разделение холопов и земледельцев — все стали по его указу крепостными.

Именно Петр изобрел жупел военной опасности для усиления власти государства над человеком. Все, что возможно, драл он с населения страны, объясняя «военной необходимостью» политическую смерть одних, конфискацию имущества у других, кнут, каторгу, виселицу для третьих лишь за подачу прошения царю, за порубку корабельных лесов, за неявку на смотр, за торговлю русским платьем. То, что теперь кажется комичным: стрижка бород боярам, насильственное переодевание в европейские одежды, — было весьма ярким и печальным проявлением вмешательства государства в личную жизнь человека. Ни одно государственное учреждение при Петре не служило гражданам, все работали на казну. Армия одерживала победы не только над турками и шведами, но и над русским народом, ибо Петр именно на армию возложил сбор податей. То отчуждение русского человека от власти, которое началось в московский период, при Петре дошло до такой степени, что в народе его иначе, как антихристом, и не звали, и от его сборщиков мужики бежали куда глаза глядят, дворяне прятали свое имущество, а если представлялась возможность, не возвращались из-за границы, куда государь их отправлял учиться.

Весь XVIII век прошел под этим знаком забвения звездного часа русского либерализма — Земского Собора 1613 года, создавшего возможность русского билля о правах. Реформаторский гений Петра, будь он соединен с идеями русской государственности, мог принести процветание именно народу, а не только отчужденному от народа государству.

Результатом было как раз весьма мрачное состояние государства Российского после смерти Петра. Хвалители Петра забывают, что он оставил Россию своим преемникам в состоянии разорения, финансового, экономического и, главное, морального краха: ни в ком, даже в своих «птенцах», не воспитал Петр чувства ответственности за страну. Они начали портить даже то положительное, что было им создано. Екатерина I (1684—1727), Анна Иоановна (1693—1740), Елизавета Петровна (1709-1761), Пётр III (1728—1762) и их министры представляли собой различные варианты королевы Франции Марии Антуанетты (1755-1793): Россия была для них расширенным царским двором, весьма удобным для развлечений и пригодным для поставки средств для этих развлечений. Человеческое достоинство людей, не выполняющих этой «государственной» функции, унижалось, их разоряли, лишали званий, средств для существования, ссылали. При Анне Иоанновне на каторге в Сибири было 20 тысяч человек (при общей численности населения 5 миллионов человек). Часто люди просто исчезали; пала торговля, промышленность.

Наиболее позорным актом русской монархии XVIII века был указ о вольности дворянства, приведший прикрепление русских крестьян не только к земле, как было до этого, но и к владельцу. Именно тогда пошла торговля крестьянами, игра на них в карты. Отчуждение народа от государства усилилось в XVIII веке и вследствие приглашения для руководства Россией западноевропейских авантюристов типа Эрнста Бирона и Рейнгольда Лёвенвольде. Петр тоже мало интересовался нравственным уровнем специалистов, приглашаемых им из Европы, но, отбирая их, он все же прежде всего оценивал их возможности послужить промышленной и военной реформам в России. Иностранцы же при преемниках Петра не только не умели и не хотели ничего дать России, но рассматривали эту страну как источник обогащения, Россия была буквально отдана им «на поток и разграбление». […]

Тоталитарные тенденции усилились в конце века при Екатерине II и Павле I (1754-1801). Екатерина дарила своим любовникам целые деревни с крестьянами, закрепостила Украину, но все же надо заметить, что в царствование ее — и не без ее участия — возникли в России сильнейшие антитоталитарные настроения, приведшие к рождению как раз в эту эпоху русской либеральной интеллигенции.

Чуть ли не все свел насмарку ее сын Павел. Мало кто так, как он, в истории русского трона боялся либеральных веяний. Он установил дикую цензуру, запретил ввоз книг из-за границы и выезд русских людей в Европу для образования. И если бы не дворцовый переворот в ночь на 12 марта 1801 года, восстание типа декабристского могло бы произойти и раньше.

В течение XIX века с переменным успехом шла борьба между тоталитарными и либеральными тенденциями, и именно в этом веке начал обнаруживаться тот факт, что линия раздела не обязательно должна проходить между верхами и революционерами: тоталитарные претензии обнаруживаются среди различных революционных течений, а либеральные инициативы часто исходят от верхов. Во второй половине XIX века в нечаевщине и бакунинщине, а затем в ленинизме загорелось пламя, сожравшее в конце концов начала русского свободомыслия, русского либерализма, русского персонализма. И именно в XIX веке правили два царя, которые понимали, что Россия — это не только государство, но и населяющий ее народ и что невозможно процветание ее без учета интересов отдельного человека. Речь идет об Александре I (1777-1825) и Александре II (1818-1881).

Ни тот, ни другой, конечно же, не совершили чуда: они оказались по целому ряду причин неспособными к либеральной революции, однако реформы 60-х годов были гигантским скачком по пути России к нетоталитарному правлению, именно в результате этих реформ тоталитарное мышление в дореволюционной России стало восприниматься как дикость. Трагедия, а в определенном смысле и преступление царских правительств послереформенного времени заключались в непонимании революционного нравственного переворота, совершившегося в обществе в результате реформ 60-х годов. Александр III (1845-1894), а затем Николай II (1868-1918) более сочувствовали идеологам типа Константина Леонтьева и Константина Победоносцева, чем, скажем, гуманистическим проповедям Льва Толстого и либеральным начинаниям политиков типа Сергея Витте или Петра Столыпина. […]

И вот царь Александр III не внял письму Льва Толстого, взывавшего не казнить террористов, а вырвать у них почву из-под ног: «Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала» (Лев Толстой имел в виду идеал евангельской любви). И последний русский царь, взойдя на престол, называет либерализм, реформаторство «бессмысленными мечтаниями». А после того, как вновь, через сотни лет после веча и Соборов, был созван русский парламент — Дума и этот парламент в феврале 1917 года потребовал отчетности перед ним правительства, царь это требование отклоняет, делая еще один шаг к гибели и России, и своей собственной: остановить развитие русской свободы после 1861 года было уже невозможно, и попытка такого сопротивления неизбежно приводила к перерождению тоталитарных тенденций в тоталитарную систему.

В полувековой истории России после реформ 60-х годов видится некий политический маятник: раскачивание в сторону, резко правую, толкало его к отлету резко влево. И, наоборот, левые тоталитарные силы приводили к броску маятника резко вправо. (Нынешняя же система в СССР — это сочетание левого и правого тоталитаризма, сочетание такое уродливое, что дает основание правым считать эту систему левой, а левым — правой.) Либералы, знавшие или интуитивно чувствовавшие этот закон политического маятника, стремились успокоить его, приглушить. Они и были истинными русскими патриотами, ибо не хотели ни разрушать Россию, ни оставлять ее в опасном состоянии стагнации или, тем более, попятного движения.

Убийство Столыпина кажется символическим: он был убит революционером-террористом, состоявшим на службе в охранке и совершившим свой акт к полному удовлетворению как партии разрушения, так и партии «подмораживания» России.

Партия разрушения России паразитировала на действиях партии замораживания ее. А эта последняя в начале XX века боролась со всеми свежими веяниями с помощью полицейских окриков да военных экспедиций. Такие деятели, как Иван Дурново, Вячеслав Плеве, всеми своими действиями подыгрывали тем, кто звал народ на разрушение России.

«Какими бы болезнями ни заболевало Российское государство:

— Полицию! Раскол.

Трудный вопрос.

Богословских споров дело.

— Полицию!

И полиция знала одно средство:

— Бросить кровь!

— Двумя персты крестишься? Драть!

Аграрные волнения.

— Полицию.

— Кровь бросить.

Социализм.

— Полицию!

— Кровь бросить.

Полиция лечила от всего.

От малоземелья, от сомнений в церковных догматах, от фанатизма и увлечения “западными утопиями”».

Так сравнивал отдельных деятелей царского правительства с коновалами не какой-нибудь социалист, революционер, а либеральный русский фельетонист Влас Дорошевич в 1906 году.

К чему это привело, известно: с ненавистью в сердцах и с большевистской теорией, доведенной до уголовного примитива («грабь награбленное»), в темном сознании, ведомая романтиками-авантюристами, масса разнесла старую Россию и дала возможность создать на ее обломках общественную систему тупикового, тоталитарного образца.

IV

Взаимопомощь реакционного и революционного утопизма легко прослеживается во всей истории России: революционеры срывали либеральные начинания власти, власть своими крутыми мерами бросала народ в объятия его «защитников» — революционных авантюристов.

Первые значительные крестьянские бунты были реакцией на эгоистическое отношение к Руси хозяев ее земель. Во времена крепостничества Россия жила по закону, лапидарно сформулированному Ключевским: «Государство пухло, народ хирел». Естественно, что как Разины и Пугачевы, так и революционеры-интеллектуалы, чья цель всегда была более разрушительная, чем созидательная, без особого труда использовали такое положение, и, изучая историю России, приходишь к выводу, что некоторые ее властители чуть ли не намеренно создавали ситуацию, при которой призыв к уничтожению всего и вся находил отзвук в людях, мало просвещенных христианской моралью и не перегруженных способностью суждения. Эти последние становились материальной силой всех русских бунтов и революций. А уж заботу о расширении этого разбойничьего слоя брало на себя государство, обезземеливая крестьян в период раннефеодальный, тормозя отмену крепостного права и не содействуя повышению производительности крестьянского труда в первой половине XIX века, не пытаясь бороться с безработицей в промышленности в период капиталистический.

Исследуя причины возникновения пугачевского бунта, Пушкин обращает внимание на то, что яицкие казаки, будучи притесняемы правительственными чиновниками, не имели намерения бунтовать. «Они покушались довести до сведения самой императрицы справедливые свои жалобы. Но тайно подосланные от них люди были, по повелению президента Военной коллегии графа Захара Чернышёва, схвачены в Петербурге, заключены в оковы и наказаны как бунтовщики». Такие действия русских властей провоцировали разрыв народа с государством, вообще с верой в возможность уладить свои проблемы через компромисс. И какой царский чиновник приказал стрелять в рабочих на площади перед Зимним дворцом 9 января 1905 года?

Один из замечательных русских консервативных либералов Пётр Столыпин сказал о крайне правых и крайне левых: «Им нужны потрясения, нам нужна великая Россия». Конечно, правым (под «правыми» здесь разумеются силы, которые сопротивлялись реформам или даже пытались отменить либо ослабить действие уже осуществляемых реформ) нужны были не потрясения, а собственное благополучие, но инстинкт смерти и разрушения жил в них не в меньшей степени, чем в тех, кого Игорь Шафаревич окрестил общим понятием «социалисты». Только таким инстинктом смерти и разрушения можно объяснить упорное нежелание русских государей в XIX и XX веках прислушиваться к предостережениям либеральных советников. […]

Само понятие самодержца (по-гречески, автократа) русские цари склонны были истолковывать более в смысле самодурства, чем самодержавия: ведь Иван III, первый назвав себя автократом, имел в виду не безграничную внутреннюю власть, а свою независимость от власти внешней — от ордынских ханов. А Иван IV Грозный уже определял понятие «самодержец» в духе одного из героев Александра Островского: «Хочу так ем, а хочу — масло пахтаю». Сторонники известной триоремы настаивали (и настаивают), что само-державие — это и есть неограниченная власть монарха и что это чуть ли не истинно русская форма государственной власти, как будто новгородское вече, Соборы XVII века, государственные Думы XX века — выдумки иностранцев, а государи Александр I в начале своего царствования или Александр II, поставившие под сомнение принцип самодержавия в его трактовке Иваном IV и заботившиеся о благе населения, а не только о государстве, отошли от русских национальных основ. Все же Нил Сорский не меньше, чем Иосиф Волоцкий, выразил дух русского христианского гуманизма, и можно было бы сказать, что идея абсолютистской, или самодержавной, власти родственна именно западноевропейской государственности XVIII века. И как раз абсолютизм как на Западе, так и в России готовил почву для якобинцев всех национальностей. Потому-то ко многим русским правителям можно отнести слова историка Николая Карамзина, сказанные об Иване Грозном: «Он был мятежником в собственном государстве».

И не только декабристы, но и сам… Александр I готовил переворот. У Александра был выбор. Или: «Зло, к которому мы привыкли, для нас чувствительно менее нового добра, а новому добру как-то не верится… требуем более мудрости хранительной, нежели мудрости творческой» (Карамзин), или предложения ранних декабристов, довольно точно переданные Пьером Безуховым: «…чтобы завтра Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей и чтобы Аракчеев не послал меня в военные поселения — мы только для этого беремся рука с рукой, с одной целью общего блага и безопасности». Декабристы предлагали руку правительству. Молодой царь давал повод для веры в возможность такого союза власти с либеральной интеллигенцией. Молодые дворяне, стремившиеся к либерализации страны, имели право полагать, что царь с ними солидарен. Им было известно, что Александр трижды поручал составить Конституцию: барону Густаву Розенкампфу в 1804 году, Михаилу Сперанскому в 1806 году и Николаю Новосильцову даже в 1817 году. Вероятно, не было скрыто от них, с каким гневом царь отверг «Записку» Карамзина.

Но все либеральные намерения Александра остались без осуществления: впечатления от послереволюционной Франции привели его более к страху перед революцией, чем перед судьбой Людовика XVI, который эту революцию спровоцировал. После 1815 года Александр как будто делает все, чтобы оттолкнуть от себя либералов и превратить их в революционеров-заговорщиков. Он удаляет Сперанского, приближает Алексея Аракчеева и Александра Голицына, дает согласие последнему на создание военных поселений, а на протесты офицерства отвечает, что поселения «будут во что бы то ни стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чугуева». Университеты отдаются под контроль обскурантов Михаила Магницкого и Дмитрия Рунича, цензура доходит до обнаружения следов якобинства в «Отче наш».

Такой поворот Александра вправо вызвал радикализацию тайных обществ. Начав с желания укрепить Россию, они кончили бунтом. Декабрист Павел Пестель показал на следствии, как изменялись его настроения: «Начали во мне пробуждаться, почти совокупно, как конституционные, так и революционные мысли. Конституционные были совершенно монархические, а революционные были очень слабы и темны. Мало-помалу стали первые определеннее и яснее, а вторые сильнее». […]

Царь сделал все возможное, чтобы лучшие люди того времени превратились в подготовителей бакунизма и большевизма. Николай Бестужев писал из Петропавловской крепости новому царю, объясняя этот переход от либерализма к бунту: «Солдаты роптали на истому учениями, чисткою, караулами; офицеры на скудность жалования и непомерную строгость… Люди с дарованиями жаловались, что им заграждают дорогу по службе, требуя лишь безмолвной покорности; ученые на то, что не дают учить, молодежь на препятствия в учении. Словом, на всех углах виделись недовольные лица; на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили, к чему это приведет».

И вот результат. Бывший либерал Александр Бестужев-Марлинский заявляет: «Творить божественно, но и разрушать тоже божественно; разрушение — тук для новой жизни», воззрение, выраженное позже теоретиком анархизма Михаилом Бакуниным («страсть к разрушению есть творческая страсть»); представитель аристократического течения в декабризме Пётр Каховский, полагавший укрепить монархию с помощью усиления наследственной аристократии, стреляет в генерал-губернатора Петербурга графа Михаила Милорадовича. Политическая глухота Александра I привела к тому, что те, кто хотел укрепления государства, превратились в его разрушителей. Рылеевы, Муравьевы, Бестужевы, Пушкины… Чацкие кричали на всех углах о бедствиях России, а правительство отвечало подобно Павлу Фамусову: «Добро, заткнул я уши» — и умилялось скалозубовским остротам о фельдфебеле, долженствующем заменить Вольтера. В это-то время и рождались такие, как Иван Якушкин, который «молча обнажал цареубийственный кинжал».

В свою очередь выступление декабристов породило николаевскую реакцию — маятник рванулся вправо.

Но не все общество пошло вправо. 30-40-е годы прошли под знаком не только подлости, но и под знаком развития, углубления русской мысли. Это время возникновения важнейших течений в русской философии — западников и славянофилов, — время взлета пушкинской мысли, время развития университетского либерализма, связанного с именами Тимофея Грановского, Николая Станкевича, Петра Редкина, а главное — время подспудной подготовки к великим реформам, ставшим торжеством русского либерализма.

И теперь уже, в 60-70-е годы, революционеры-террористы срывают конституционное, либеральное развитие России, тоталитарные тенденции слева пугают правительство, и оно, вместо того чтобы и впредь твердо проводить политику реформ, направленных на благо личности, в страхе перед кучкой революционеров начинает притормаживать либеральное развитие страны. Своим выстрелом террорист Дмитрий Каракозов убивает великие намерения министра внутренних дел графа Петра Валуева и великого князя Константина Николаевича; использование подсудимыми гласного суда в качестве трибуны для пропаганды революции также пугает правительство, оно ищет способы ограничить независимость суда. Все же граф Михаил Лорис-Меликов еще пытается выработать твердую либеральную политику, однако это настораживает революционеров, в среде которых к тому времени возникает бесчеловечная и циничная теория «чем лучше, тем хуже» и которые справедливо считают, что либеральная политика для них опаснее реакционной. И вот бомба, брошенная в царя-освободителя в 2 часа 15 минут 1 марта, убила и царя, и — буквально — русскую Конституцию: ведь за два часа до этого взрыва государь одобрил конституцию Лорис-Меликова и решил представить ее на рассмотрение совета министров. […]

Новое правительство сдалось перед этими актами вандализма, царь Александр III призвал к трону не людей типа Николая Милютина и Петра Валуева, а графа Дмитрия Толстого, министра народного просвещения Ивана Делянова и обер-прокурора Синода Константина Победоносцева. Так отозвались прокламации вроде «Молодой России», с ее призывами не верить даже самым лучшим помыслам правительства, бессмысленные убийства шефа жандармов Николая Мезенцова, харьковского губернатора князя Дмитрия Кропоткина, нечаевско-бакунинская пропаганда. На все это Александр III ответил таким усилением государственной власти, таким отступлением от либеральных идей отца, что, кажется, сознательно начал подготовку к новому, еще более страшному революционному взрыву.

В деревню направляются земские начальники, имеющие право суда над мужиками, узаконивается применение розог, увеличивается количество смертных приговоров за политические преступления, резко усиливаются гонения за веру. Русская литература становится все мрачнее и мрачнее. В обществе воцаряется безнадежный пессимизм, выразителем которого стал Михаил Салтыков-Щедрин. Деревня нищает вследствие увеличения налогов во время русско-турецкой войны и из-за катастрофических недородов 79-го и 80-го годов, а также из-за низкой производительности общинного хозяйства (за которое, кстати, одинаково цеплялись и реакционеры, и революционеры). Все тяготы русской экономики несут на себе крестьяне, на что указывают и либеральный публицист-народник Александр Энгельгардт, и писатель Глеб Успенский. А дворянство и купечество, пользуясь безграничной поддержкой государства, благоденствует. […]

Начинается наступление и на интеллигенцию, сильнейший удар наносится по автономии университетов, этих «рассадников» революционной мысли (хотя революционное студенчество составляло ничтожный процент по отношению к общему числу студентов), усиливается цензура. Гонению подвергаются не только революционные журналы «Отечественные записки» (чья революционность тоже весьма относительна) и «Дело», но и либеральные газета «Порядок» Михаила Стасюлевича и еженедельник «Земство» Василия Скалона и Александра Кошелева.

Так подготовлялись революционные кадры в среде крестьянства и интеллигенции. Одновременно начался процесс усиленной русификации национальных окраин. На русский язык были переведены все канцелярии в Прибалтике (так возбуждалась ненависть к России будущих латышских стрелков), сужена полоса оседлости для евреев и введена для них процентная норма в гимназиях и университетах (так воспитывались будущие красные комиссары еврейского происхождения).

Эпоха правления Александра III и Николая II была роковой для России: определился раскол страны на власть и революционные партии. Власть стала таким хозяином русского дома, который и сам дом не чинит и другим мешает. А революционные партии начали создавать планы сожжения этого дома. Власть кричала «тащить и не пущать», а революционные партии, прежде всего радикально-марксистские, на основании абстрактных, имеющих весьма далекое отношение к реальности русской жизни математических выкладок собирали силы для проведения страшного эксперимента над Россией. Когда этот эксперимент начал осуществляться, Максим Горький писал: «Народные комиссары относятся к России, как к материалу для опыта, русский народ для них — та же лошадь, которой ученые-бактериологи прививают тиф для того, чтобы лошадь выработала в крови противосыпозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт производят народные комиссары над русским народом, не думая о том, что измученная полуголодная лошадь может издохнуть».

И все же либеральные идеи глубоко были укоренены в сознании русских людей. Как после Крымской, так и в результате русско-японской войны в обществе возникают новые реформаторские импульсы. В правительстве нашелся человек, который понял необходимость обращения к общественному мнению: это был князь Пётр Святополк-Мирский. Заговорила либеральная пресса. Она критиковала бюрократизм, выставляла конституционные требования, поддержанные в ноябре 1904 года совещанием земцев. Создаются профсоюзы, один из них — профсоюз лиц интеллигентных профессий — призывает к введению народного представительства.

В этот начальный период революции 1905 года революционно-разрушительные партии еще не имеют серьезного веса. Россия мечтает о реформах, о народном представительстве — Думе. 9 января рабочие идут к Зимнему дворцу, к своему царю, просить его улучшить условия их труда, предложить созвать Учредительное собрание. Как же отвечает власть на это движение? Безумным, непростительным кровавым воскресеньем. И опять, по уже надоевшему правилу русской истории, тоталитарные силы власти оказывают неоценимую услугу тоталитарным революционным партиям, толкают в сторону революции умеренные элементы этих партий, а также широкие народные массы. В городах возникают баррикады, в деревнях — аграрные беспорядки, сопровождаемые варварскими разрушениями дворянских усадеб, этих центров русской культуры, против государства бунтует флот, офицеры которого на броненосце «Потемкин» были воплощением отношения власти к матросам как к деталям военного механизма. В Петербурге создается Совет рабочих депутатов (в очень незначительной степени представляющий этих самых рабочих), профсоюзам удается провести всеобщую забастовку. Страна находится на грани хаоса. […]

Но на этот раз гибель России была предотвращена, и спасли страну либеральные силы страны. Они добились издания манифеста 17 октября, означавшего начало новой эры в истории России, эры плюралистической демократии. В Думе воплотились идеи парламентаризма, которые разрабатывались не только в Западной Европе, но всегда жили в русских людях как память о новгородском вече, о Соборах XVII века, о земствах 60-х годов. Идея народного представительства разрабатывалась и правительством Александра I, член которого Сперанский еще в 1809 году создавал закон о передаче законодательной власти Думе.

Ни один мало-мальски разумный либерал не считал парламент выходом из всех сложностей запутанной жизни. Но любой из них мог сказать то, что через много лет скажет Уинстон Черчилль: очень плоха система парламентской демократии, но лучше еще никому не удалось выработать.

Благодаря манифесту и изменившемуся вследствие его распределению власти в верхах, к руководству страной пришли такие крупные либеральные деятели, как Сергей Витте, Пётр Столыпин, возникла партия кадетов, представленная такими либералами, как Пётр Струве, Иван Петрункевич, Фёдор Родичев, Андрей Шингарев, Павел Милюков, Сергей Муромцев. Это именно они поставили Россию на естественный для нее путь, на котором благо личности стало пониматься как необходимая предпосылка блага государства, это за период их руководства страной в течение почти десяти лет Россия находилась в таком расцвете народного благосостояния и культуры, которого она не знала за всю свою историю.

Кто же свернул Россию с этого пути?

Опять те же силы правой реакции, пользовавшиеся поддержкой царя, и левые экстремисты, возглавляемые большевиками.

Война против Германии показала силу власти и одновременно бездарность правых, которые, подчиняясь вот этому инстинкту смерти, повели Россию к гибели. И сама война, и то, как она велась, привели Россию к такому состоянию, когда левым экспериментаторам не нужно уже было никаких усилий, чтобы взять власть в стране, и уже не находится ни одной сколько-нибудь значительной группы населения, которая — в марте — поддержала бы рухнувшую монархию, и никого, кто бы защитил назначенное Думой Временное правительство в октябре.

Восторжествовала одна из многих тенденций русской истории — тенденция тоталитарная, этот плод сознательного и бессознательного сотрудничества тоталитарных элементов в системе власти и в рядах ее противников. […]

V

Здесь, кажется, пришло время определить понятие либерализма, столь часто употребляемое в этих заметках и содержащееся в их названии.

Либерализм понимается в этих заметках не как партийность, принадлежность к какому-либо определенному политическому движению. Либералы могут быть в любой партии, в любом политическом направлении. Либерализм понимается здесь как способ политического мышления, определяемый самим корнем слова: свобода. В сущности, любая партия, любое политическое учение объявляет себя теперь защитником свободы, свободу — своей целью.

Если обратиться к колесу идеологий, начерченному писателем Андреем Амальриком, то такие суперидеологии, как национализм и марксизм, тоже стремятся к осуществлению свободы. Национализм исходит из необходимости свободы для нации, определяя эту свободу в терминах религии, культуры и государственности. Борясь, например, за свободу русской нации, русские националисты требуют религиозной, культурной и государственной идентификации России, таким образом, естественно, ограничивая свободу других наций, просто отдельных людей, не причисляющих себя к русским, но живущих в России. Даже русский человек как отдельная личность не получает гарантии свободы в ее националистической концепции, если живет не национальной, а какой-либо иной, например, социальной идеей. Для националиста личность — это сама нация, и поэтому, сравнивая хотя бы положение в дореволюционной России с теперешним, представители националистически трактованного понятия «свобода» редко акцентируют свое внимание на рабском положении и нищете отдельных русских, полагая, что национальная свобода (для русских), национальная определенность русской государственности и не ограниченное ни другими религиями, ни тем более атеизмом господство Православной церкви — не только необходимое, но и достаточное условие торжества свободы. Исторические же и политические деятели, которые покушались на устои русской государственности и русской религии, видя в них виновников нищеты и бесправия народа, причисляются представителями национализма вообще к нерусским или к изменникам национальной идеи.

Вторая суперидеология — социализм, исходя из идеи свободы трудящихся классов, естественно, ограничивает свободу лиц той же национальности, не подпадающих под (подчас произвольное) определение «трудящийся элемент». Целые общественные классы, необходимые для нормального функционирования политического, экономического, религиозного, культурного отделов национального организма (предприниматели, землевладельцы, духовенство, беспартийная интеллигенция), в процессе социалистической революции уничтожались, причем такая же участь ожидала (и ожидает) любого представителя трудящихся классов, которого идеологи и вожди социализма причисляют к опасным для трудящихся элементам общества.

Либералы — это люди, которые начинают отсчет проблемы свободы не с каких-либо общностей (национальных или социальных), а с отдельных личностей, составляющих эти общности. С националистами их роднит понимание невозможности свободы личности во вненациональном или инонациональном существовании, стремление к свободе нации, к ее культурному, государственному и религиозному самоопределению; с социалистами — понимание невозможности свободы личности в условиях материального и социального быта, не достойных человека, унижающих его и принуждающих поэтому служить чуждым тотальным объектам с целью просто физического выживания.

К тому же для либералов неприкосновенна идея права, формального законодательства, нейтрального по отношению к идеологиям, к социальным и национальным группам.

Таким образом, в этих заметках либерал понимается как идеолог или политический деятель, который предлагал, а подчас и сам разрабатывал способы укрепления национального русского государства путем расширения свободы и увеличения благосостояния возможно большего числа жителей России без ущемления прав каких-либо групп общества (исключая, разумеется, уголовный элемент). Метод либерала — не уничтожение одной из конфликтующих в стране групп, а достижение компромисса между ними, борьба за уравновешивание интересов. […]

Русским в той же степени, как и другим европейским народам, свойственно было всегда и тоталитарное и либеральное мышление. Стоит лишь обратиться к конкретным фактам истории русской мысли и политической жизни России за последнее тысячелетие, чтобы увидеть, что в России либерализм имел не меньшие шансы на успех, чем тоталитаризм.

Огромную роль в развитии русского либерализма сыграло крещение Руси. С того времени почти все русские либералы, отстаивая позицию индивидуализма, ссылались на моральные принципы христианства. Владимир Мономах наставляет своих детей, ссылаясь на заветы Христа: «Особенно бедных не забывайте, но по мере сил кормите их, и сироту одарите, и вдову защитите сами, и не позволяйте сильным губить человека». Помещик XVI века Матвей Башкин, проникнувшись христианской верой, открыл для себя: «Христос всех братий нарицает, а мы рабов у себя держим», — и порвал все кабальные записи, отпустив на волю своих холопов. Русский писатель и публицист Иван Пересветов в XVII веке писал: «Бог не велел друг друга порабощать. Бог сотворил человека самовластным (свободным) и повелел ему быть самому себе владыкой, а не рабом». Влияние таких христианских подвижников, как Нил Сорский в XV веке, митрополит московский и всея Руси Макарий в начале царствования Ивана Грозного, Серафим Саровский в начале XIX века, не может быть не учтенным, когда мы думаем о становлении и развитии русского либерализма. Это не исключает необходимости признать, что борьба тоталитарных и либеральных тенденций раздирала и русскую Церковь так же, как русское общество вообще. Достаточно вспомнить о многовековой трагедии русских раскольников.

Одна из ранних форм русской государственности — новгородское, псковское и вятское вече — сильнейший аргумент против теории о врожденной склонности русских к рабству и безликому коллективизму. Вече — этот Гайд-парк Древней Руси — представляло картину борьбы личностных интересов, борьбы, никем не подавляемой и не ограничиваемой. Более трех веков (XII – XV) существовала в Новгороде и Пскове гордая республика свободных людей. Они понимали необходимость разделения власти для сохранения свободы личности: вся система правления в этих республиках не допускала возможности узурпации власти князем. Князь имел строго регламентируемую исполнительную власть. Законодательная же власть находилась у вече (в этом его отличие от Гайд-парка). Страницы летописи, на которых рассказывается о Новгороде, пестрят сообщениями о том, как новгородцы «изгнаша», «выгнаша», «позваша» такого-то и такого-то князя.

Вече было прообразом буржуазно-демократической республики, этого европейского изобретения XIX-XX века. Нечто подобное возникало и в итальянских городах, но лишь в XIV и XV веках, да притом народное представительство в них было значительно более ограниченным в своих правах по сравнению с Новгородом и Псковом XII века: во Флоренции семейство Медичи разрешало участвовать в выборах городского совета только людям своей партии, Лоренцо Медичи был настолько безграничным правителем, что мог вмешиваться в личную жизнь граждан, устраивая и расстраивая браки (что было исключено в русских республиках); в Венеции дож избирался на всю жизнь, а посему в хрониках венецианских нельзя найти сообщений, что дожа кто-то «прогнаша» или «изгнаша». Места в Большом Совете города передавались по наследству, а суд Совет десяти чинил тайно, скоро и безжалостно, в то время как в Новгороде и Пскове суды были открытыми и милостивыми, а князь находился в полной зависимости от населения республики. Он целовал крест на верность ей. На что уж был уважаем князь Александр Невский, а также не мог начинать войну без согласия вече. Да и того согласия было мало — важные решения должны были быть благословлены Святой Софией — Церковью.

В Новгороде было такое равенство классов, которого не знала Западная Европа в те времена: не было, например, такого закона, чтобы крестьянин не имел права стать тысяцким, все жители города: купцы, черные люди (ремесленники), бояре, смерды — имели право голоса (точнее, крика) на вече. Все классы были равны перед судом.

Разумеется, Новгород и Псков не представляли собой этакого царства абстрактной справедливости: при равенстве юридическом не было в этих буржуазных республиках равенства состояний, отсюда — богатые люди нередко решали вопрос в свою пользу, ущемляя права смердов и тех же черных людей. Что же касается иронических описаний новгородского веча с его ором и кулачными боями, то они лишь свидетельствуют о несовершенстве системы, но не о порочности ее по существу. (Надо сказать, что в Пскове вече проходило, в общем, без таких драк и такого крика, как в Новгороде.)

Простой новгородец и псковитянин как личности были намного привлекательнее, чем, скажем, люди николаевской поры; достаточно сравнить впечатления Астольфа де Кюстина от русских людей начала XIX века с уважением к псковичам, которое сквозит из каждой строчки заметок путешественника Сигизмунда фон Гербертштейна, посетившего Псковскую республику. Крепкие Новгородское и Псковское государства были замешаны на духе индивидуальной предприимчивости и сознании свободы «мужей вольных». И другой стала бы история России, если бы Новгород или Псков, а не Москва, получившая власть от татар, стали зернами, из которых выросла русская государственность.

Выше уже говорилось о причинах возникновения тоталитарных тенденций в княжествах на северо-востоке Руси. Позорное и унизительное татарское владычество, казалось бы, должно было убить всякое самоуважение в русском человеке, погубить в нем человеческую гордость, сделать его рабом по натуре. Московские князья и цари немало сделали для воспитания такого человеческого типа. Однако либеральные воззрения, поддерживаемые верой в Христа как Учителя свободы, никогда не умирали в русских.

Даже правление Ивана Грозного могло стать примером либерализма, если бы удалось утвердиться при троне первым советникам молодого царя дворянину Алексею Адашеву, священникам Макарию (автору «Четьих Миней») и Сильвестру, князю Андрею Курбскому. Они уже начали проводить реформу судопроизводства, собираясь вырвать суд из-под власти неконтролируемых бояр и передать его целовальникам, которые должны были бы целованием креста клясться на верность закону. Сам этот закон «Судебник» (1550) запрещал наместникам арестовывать кого-либо из местных людей, «не явя» их целовальникам, которым они должны были давать объяснение причин ареста. С помощью «избранной рады» царь Иван составил ряд уставных грамот, одна из которых, например, передавала местное управление посадскими людьми «головам», «которые были бы добры и прямы и всем крестьянам любы».

Но случайность — болезненный характер, психопатия царя Ивана — свела на нет все либеральные начинания. Именно в это время отчетливо выявилась вся опасность самодержавной монархии. […] Все же в XVI веке созывались на Руси земские Соборы. Правда, они имели черты поразительного сходства с нынешним Верховным Советом: на них съезжались с мест представители земель, назначенные туда царем, так что на Соборах XVI века правительство совещалось с самим собой.

Смертельная опасность, нависшая над русскими как нацией в период смутного времени, вызвала к жизни великий Собор 1613 года. Он показал, что московским царям не удалось задушить в русских людях чувство ответственности за страну, что они всегда где-то в глубине своего сознания относились к царям не как к хозяевам земли, а как к слугам ее: через два века после падения Новгорода вновь собрание русских людей «позваша» правителя, теперь — царя. При Михаиле Романове Соборы уже созывались более десяти раз, они стали органом, по значению не меньшим, чем боярская Дума. В Собор избирались лучшие люди, «добрые, умные и постоятельные» (то есть умевшие «постоять» за избирателей). Соборы XVII века были определенно плюралистические: каждый депутат защищал интересы пославшей его социальной группы или земли.

XVII век дал и целый ряд мыслителей либерального направления, таких, как боярин Фёдор Ртищев, создатель русских филантропических организаций, утверждавший необходимость человеческого обращения с крестьянами («Они нам суть братья»), как Григорий Котошихин, выдвинувший либеральную идею свободы передвижения, как Юрий Крижанич, выступивший против «крутого владения» и «злого законоставия» и сформулировавший одну из основ либерализма: «где бо суть черняки многи и богаты, тамо и краль и властелин да боляры есуть богаты и сильны».

Время Петра I — время торжества государственной идеи и подавления всякого либерализма. И не Петра надо восхвалять, а тех русских деятелей, которые в угаре государственного и научно-технического энтузиазма сумели сохранить в себе свободу суждений, имели смелость думать не только о государстве, но и о человеке. При Петре это был автор «Книги о скудости и богатстве» крестьянин, первый русский экономист-теоретик Иван Посошков, который выступал за облегчение крестьянских повинностей, за уменьшение налогов, за обучение крестьянских детей, за создание равного для всех сословий суда. При преемниках Петра это «верховники», Анисим Маслов, начавший работать над проектом освобождения крестьян в период усиления крепостничества, и др. К ним должны были бы историки привлекать умиленное внимание русских патриотов, а не к Петру I, превращавшему Россию в прообраз тоталитарного государства и сделавшему один из самых опасных шагов в этом направлении, подчинив государству и Церковь, на что обращает внимание Антон Карташев «Идеология просвещенного абсолютизма, тоталитарно покоряющего своему контролю и Церковь, стала адекватной государственному правосознанию быстро перевоспитавшегося в европейском духе по имени православного правящего класса». Екатерининская эпоха, со всеми ее противоречиями — все же важнейший этап в развитии русского либерализма.

Сама Екатерина II, написав «Наказ», дала импульс размышлениям о законности, о правах личности в самодержавном государстве. В статье 35 «Наказа» говорится: «Надлежит быть закону такову, чтобы один гражданин не мог бояться другого, а все боялись бы одних законов». И хотя «Наказ» писался под влиянием западных работ о праве («О духе законов» Шарля Монтескьё и «О преступлениях и наказаниях» Чезаре Беккариа), тот отклик, который «Наказ» получил у русского общества, свидетельствует об органичности для России либерализма. Выступления депутатов, приглашенных императрицей на обсуждение «Наказа» (а это были 28 членов комиссии по составлению нового Уложения, среди них горожане, крестьяне — не крепостные, казаки), говорят о зрелости либерального сознания мыслящих русских людей. […] Все депутаты приветствовали отмену пыток, провозглашаемую в «Наказе», а также призыв к веротерпимости. Любопытно, что французская цензура запретила во Франции печатать «Наказ» императрицы Екатерины II.

Именно в екатерининское время родилась русская интеллигенция, давшая в конце XVIII века таких деятелей либеральной мысли, как граф Никита Панин, Денис Фонвизин, Иван Пнин, Николай Новиков, Александр Радищев.

Век Екатерины не стал временем торжества идей либерализма. Царица была более занята игрой ума, чем действительной заботой о либерализации русской государственной системы. Работа над «Наказом» не помешала ей закрепостить Украину, варварски искоренять в Крыму татар, заточить в крепость слишком ревностных и искренних либералов вроде Новикова и Радищева. Но уже со времени Екатерины II никогда не прервутся в русском обществе мысли об освобождении крестьян, о свободе личности, и великие реформы 60-х годов, можно утверждать, начали подготовляться именно в екатерининское время.

Деятели новой эпохи развивали либеральные идеи предшествующего поколения. «Негласный комитет» при императоре Александре I приступил к реализации тех проектов, которые оставались при бабке молодого императора лишь предметом салонных бесед. Николай Новосильцов в 1809 году составил «Государственную уставную грамоту Российской Империи», реформаторский проект конституции Российской империи. Главная мысль этого устава — гарантия свободы личности. Декабристское движение как типично либеральное возникло как раз под влиянием начинаний «Негласного комитета», а в Проекте Конституции Никиты Муравьёва можно встретить целые пассажи, заимствованные из «Уставной грамоты» Новосильцова.

Благодаря реформаторской деятельности Михаила Сперанского, составившего уже в царствование Николая I первый свод законов Российской империи, либеральные идеи, вырабатывавшиеся в екатерининское и александровское время, воплотились частично в формальное законодательство. Так, 47-я статья Основных законов гласила: «Империя Российская управляется на твердой основе положительных законов, учреждений и уставов, от самодержавной власти исходящих». В этой формулировке самодержавие в его прежнем истолковании переставало быть таковым, ибо права императора ограничивались здесь законом. Русская литература николаевского времени показала, как на практике исполнялись эти законы. Достаточно тут свидетельства Николая Гоголя («Ревизор», «Мертвые души») и Александра Герцена («Былое и думы»), но для нашей темы существенно подчеркнуть органичность идей законности для русского правового сознания.

Весь XIX век до 60-х годов определялся таким взлетом либерального сознания, таким углублением в проблему личности, что русская мысль через посредство великой русской литературы поднялась высоко над всей европейской мыслью.

И хотелось бы пересмотреть утвердившийся в историографии исключительно материалистический подход, согласно которому реформы 60-х годов были следствием, главным образом, экономических потребностей России, а не всего развития русского либерального сознания, не выражением торжества общественного мнения, глубоко укорененного в России со времен новгородского веча, Соборов XVII века, законодательных предложений екатерининской и александровской эпох.

Деятели великих реформ граф Дмитрий Блудов, Сергей Зарудный, Николай Милютин, Александр Кошелев, Юрий Самарин, Великий князь Константин Николаевич, Пётр Валуев, ободряемые императором Александром II, довершили дело, к которому двигалась несколько столетий русская либеральная мысль.

Реформы 60-х годов поразят непредубежденного историка тем сочетанием смелости и осмотрительности, решительности и осторожности, которое свойственно лишь мероприятиям опытных либеральных политиков. Существовавшее около трех веков крепостное право было отменено без всяких потрясений, без бессмысленного пролития крови, без уничтожения целых классов общества, без замены власти одних тиранов властью и произволом других, в общем, без побочных явлений, которыми сопровождалось крушение феодализма в странах Западной Европы. Русское общество, подготовленное гуманистической русской литературой, сразу признало естественным видеть в крестьянине гражданина, не менее достойного, чем другие подданные империи, а сам русский мужик, обретя юридическую свободу, не бросился грабить и убивать, а довольно быстро приспособился к новой системе отношений. Количество крестьянских бунтов после отмены крепостного права было не меньше и не больше, чем в дореволюционный период XIX века. Советский учебник истории меланхолически признает: «Всенародное восстание, за которое боролись революционеры-демократы, осуществить не удалось». […] Вопреки утверждениям советских историков, либералы не хуже революционеров понимали необходимость наделения освобождаемых крестьян землей, но — в отличие от авантюристических планов революционеров — такая передача земли крестьянам должна была быть осуществлена, по мысли либералов, без разоренья помещичьего землевладения. Если юридическое освобождение крестьянина, его гражданскую идентификацию возможно было осуществить за один день, то нельзя было сразу, без ущерба для страны, ломать сложившиеся за века экономические отношения, а потому экономическое освобождение крестьян было реформами 60-х годов лишь начато, а завершено почти через 50 лет аграрной реформой Столыпина.

Деятели 60-х годов продемонстрировали, что не экономические ломки приводят к политическим свободам и справедливости, а как раз наоборот: только страна, делающая шаги в направлении освобождения личности, обеспечивает себе экономический подъем. После реформ 60-х годов в России без потрясений и человеческих жертв, которыми сопровождались, например, петровские преобразования и сталинская индустриализация, совершилась промышленная и техническая революция. Так, выплавка чугуна за 35 лет после реформ возросла более, чем в четыре раза, выплавка железа и стали — в пять раз, добыча каменного угля — более, чем в десять раз. Продукция хлопчатобумажной промышленности увеличилась почти в пять раз, протяженность железных дорог выросла с одной тысячи километров в 1856 году до 23 тысяч в 1880 году, и, что очень показательно, вывоз продукции из страны превысил ввоз более, чем на 20 миллионов рублей, что обычно свидетельствует о здоровье экономики. Все это стало возможным не благодаря насилию над народом, а как раз наоборот — благодаря резкому расширению сферы личных свобод.

Помимо самого существенного в реформах — освобождения крестьян, — необходимо упомянуть расширение прав местного самоуправления (земства, городские думы), резкое сокращение обязательной военной службы с 25-ти до 6-ти лет, значительное смягчение цензурных правил (большое количество книг было разрешено печатать вообще без цензуры), приобретение университетами элементов автономии. Была проведена важнейшая реформа суда. Впервые в России суд стал соревновательным и гласным. Русская судебная система после 60-х годов стала самой демократической в Европе, возможности защиты подсудимого в условиях гласности и независимости суда от государства были такими, что суд не раз оправдывал даже государственных преступников.

В результате реформ 60-х годов в России не воцарилось царство либеральности, не бросились в объятия друг другу богатые и бедные, обиженные и обидчики, не потекли молочные реки в кисельных берегах. Утопии оставались на страницах всяческих «Что делать?» — жизнь человеческая, жизнь общественная, жизнь государственная не подчиняются благим пожеланиям утопистов. Реформаторы 60-х годов были людьми мудрыми, они руководствовались убеждением, что одинаково опасны для страны и стагнация, и ускорение процесса, который должен развиваться естественно. Один из умнейших деятелей того времени Юрий Самарин сравнивал развитие общества с родами: «Беременная женщина стонет и мечется, но кто вздумает, из сострадания, ускорить роды, тот получит, вместо здорового ребенка, выкидыш». Создатели русского тоталитаризма старались или задушить ребенка в чреве матери-истории (тоталитаристы у трона), или ускорить роды «из сострадания» (тоталитаристы-революционеры).

Попыткой ускорить развитие русской свободы стала террористическая деятельность народовольцев. Процесс ужесточения русской жизни в 70-80 годах показывает, к чему вели Россию политики, которые хотели «устроиться без Христа» (Достоевский). Но работу русского либерального сознания уже невозможно было остановить.

Революция 1905 года, прошедшая, в основном, под знаком либерализма, завершилась Октябрьским манифестом, поставившим Россию в ряд с западноевропейскими демократиями. И опять русский народ показал себя вовсе не тем чудовищем крайностей, «бездн», как это иногда представляется. В первой Думе (март 1906 года) радикально-левые (социал-демократы) и радикально-правые («Русское собрание») получили вместе всего 45 мест, в то время как либеральная партия кадетов — 170. Противодействие реформам со стороны двора, его попытки ограничить права народного представительства привели по известной схеме к победе крайних элементов, и вот во второй Думе крайне левые и крайне правые получили более половины мест. Возник парадокс: Дума, созданная в результате Октябрьского манифеста, этот самый манифест подвергла атакам как справа, так и слева, а социал-демократическая (большевистская) фракция Думы вообще начала создавать «военные организации» для переворота, и сам вождь большевиков Ленин прямо заявляет, что задача социал-демократических депутатов не в том, чтобы конструктивно работать в Думе, а в том, чтобы работу эту разваливать. Какой же вывод делает царская власть? Да опять тот же, что всегда в подобных ситуациях: разгоняет Думу (переворот 3 июля), изменяет избирательный закон таким образом, чтобы посеять в народе недоверие к парламентской системе, а на национальных окраинах — вызвать взрыв сепаратистских настроений. Но даже в этих условиях в Думе не взяли верх крайние элементы — победил центр: октябристы и кадеты. Опираясь на этот центр, Столыпин и провел свои реформы: аграрную и народного образования.

Правда, Столыпин и поддерживающие его партии не проявили в отношении к национальным окраинам такой гибкости, как во внутрирусской политике. Столыпин осуществлял прежний имперский курс, чем внес печальный вклад в дело возбуждения ненависти к русским в Финляндии, Польше, на Кавказе, в Средней Азии. Не смог найти Столыпин и альтернативу террору слева, противопоставив ему правительственный террор.

Время Думской монархии (1907 – 1914) определилось поразительным улучшением благосостояния народа, укреплением русской экономики, расширением прав личности, взлетом духовной энергии («серебряный век» русской литературы и русского искусства). Долго после октябрьского переворота будут говаривать в России старики: «Хороша была жизнь перед войной» (1914 года). И есть даже то ли анекдот, то ли быль, как престарелая русская актриса уже в 40-м году на занятиях политкружка на вопрос, как она представляет себе жизнь при коммунизме, перечислила все возможные блага, о которых только может мечтать простой человек, а в заключение прибавила: «Ну, совсем как перед революцией».

Почувствовав огромную силу России (а сила эта была результатом деятельности либеральных политиков), правые круги решили ее использовать не для дальнейшего продвижения России в экономической, культурной, правовой сферах, а для наступления на Думу и для увеличения внешнеполитической активности, которая и привела Россию к катастрофической для нее войне. После солженицынского «Августа Четырнадцатого» нечего прибавить к картине того вреда, который монархия принесла русской армии в период русско-германской войны. Гибель миллионов русских людей, разорение сельского хозяйства, лишившегося работников и лошадей, начавшийся в городах голод, кризис в промышленности и, в связи со всем этим, рост эффективности большевистской пропаганды — таков итог войны к началу 1917 года.

И хотя Февральская революция, ставшая впервые после Собора 1613 года выражением почти общенациональных чаяний, привела к власти правительство, назначенное народными избранниками, это последнее уже не в состоянии было найти выход из кризиса.

Александр Солженицын правильно говорит, что «Временное правительство существовало, математически выражаясь, минус два дня, то есть оно полностью лишилось власти за два дня до своего создания»; однако никак нельзя согласиться с нашим писателем и историком, что в поражении Временного правительства выразилось ничтожество и бездарность либерализма. Дело представляется иначе: слишком непропорциональны были силы разрушения, запущенные за три года до возникновения Временного правительства, и личностные возможности довольно заурядных людей, взявших на себя непосильное бремя спасения России. В условиях мирного развития между 1905 и 1914 годами руководимая либералами Россия и добилась тех успехов во всех областях жизни — экономической, культурной, правовой, — о которых сам же Александр Солженицын неоднократно (и справедливо!) упоминает во многих своих публицистических и художественных вещах. […]

В политике есть и такое явление, как гангстеризм. Демократическое Временное правительство именно вследствие своей либеральной сущности не могло действовать гангстерскими приемами. В то время как оно искало оптимальных способов решения кризиса без нарушения законности и демократических принципов, правые и особенно левые гангстеры обещали измученным войной и ее последствиями массам сиюминутное царство Божье, только бы они согласились отвергнуть демократию то ли в пользу самодержавия, то ли в пользу коммунизма. Демократическое правительство, совершенно не имеющее того опыта лавирования, который имеют нынешние западные демократии, а главное — не имеющее историей отпущенного времени, растерялось, осталось в трагическом одиночестве и пало. Оно пало, по словам Александра Керенского, сваленное «большевиками справа и слева». В этих словах мы найдем большую долю истины, если под большевиками справа понимать те элементы русского общества, которые со времен великих реформ делали все, чтобы оттолкнуть массы от либерализма в сторону левого экстремизма. Либеральные деятели, желая именно добра династии, предупреждали ее от опасности ограничения свобод. Пётр Струве писал в открытом письме Николаю II, что «режим погубит себя, если будет настаивать на управлении страной бюрократическими методами». Если бы монархия вняла этому и подобным предупреждениям, если бы она согласилась сделать правительство ответственным перед Думой, которая ведь никак не ставила целью свергнуть царя (думцы еще в 1916 году встречали появление Николая II в зале заседаний криками «ура!»), то не было бы не только октябрьского переворота, но и февральской революции. А Временное правительство не оказалось бы в положении человека, который пытается остановить летящую с огромной скоростью глыбу.

* * *

Создание на территории России тоталитарного государства не было фатально предопределено. Русская персоналистическая, антитоталитарная мысль, выражавшая представления русского человека о свободе выбора несвободы от надперсональных структур, имеет глубочайшие исторические и психологические корни.

Как бы сильны ни были в дооктябрьской России тоталитарные тенденции, в ней на протяжении ее тысячелетней истории можно насчитать не более пятидесяти лет господства законченно тоталитарных режимов (Ивана IV, Петра I и Павла I). После же 1917 года впервые в истории русского народа возникла система, определяемая тоталитарной идеологией, с помощью дезинформации и насилия навязывающая народу определенный тотальный объект.

И потому-то борьба за права человека, развернувшаяся ныне в СССР, не просто один из видов оппозиционной деятельности, но выражение глубочайшей потребности человека — потребности индивидуальной свободы, не искоренимой в русском человеке.

Журнал «Континент», номера 22, 23. 1980